Еврейского местечка Купель, родины моего отца, больше нет. Его расстреляли на Рош а-Шана 1942 года

У большого русского поэта Бориса Абрамовича Слуцкого есть стихотворение «Как убивали мою бабку». Я хочу рассказать, как убивали мою.

В каждом еврейском доме есть такие рассказы. В стране, где мы сейчас живем, — в каждом ашкеназском. Про прадедов, бабку, деда, мать, отца, сестру, брата, про себя самого… У всех кто-нибудь, да сгинул там, на просторах военной Европы, — в душегубке ли, в лагере, в гетто, во рву или так, где был пойман. Не все знают, как именно. Но ни одну семью не минуло.

6 000 000 — слишком большая цифра, чтобы ее осознать. По судьбам родных погибших и по тому, что они есть у всех, Катастрофа выглядит реальнее и понятнее. Так что и мне не стыдно говорить о своем в общий для всех день.

Местечко

У моего отца, еврейского поэта, довольно известного, но в основном, только узкому кругу людей, приверженных идишу (языку, ставшему мертвым, тоже вследствие Катастрофы), есть стихотворение о том, как племянники просят его нарисовать козочку из сказки, которую он им рассказывает перед отъездом, и он обещает, что обязательно, однако потом — когда приедет в следующий раз. И теперь всю жизнь мучается, что они думали, будто бы он их обманул, — так и не нарисовал, не приехал. А уже не оправдаться, не объяснить — их убили.

Слава Богу, что не успел. Папа ехал из Одессы, где учился, на каникулы в Купель (позже должна была подъехать его невеста, моя мама, — знакомиться с семьей), но с киевского вокзала уже не ходили гражданские поезда на запад — началась война.

Если бы он оказался в Киеве не 22 июня, а хотя бы 21-го, и добрался до родного местечка, не было бы меня, брата, его троих детей, моих двух и наших многочисленных, слава Богу, внуков…

В Купеле, старинном еврейском местечке на границе Подолии и Волыни, практически никто не уцелел.

Теперь на его месте одноименное, запущенное и сонное украинское село. Ухабистое асфальтовое шоссе от ближайшей, километров 25, железнодорожной станции Войтовцы на полпути иссякает в пыльную летом, непролазную осенью и весной грунтовку. Из-за этой дороги дурной, из-за удаленности «железки» из Купеля евреев эвакуировать не смогли. Или просто не стали. Не до них было — враг напал вероломно и наступал стремительно.

Мы с братом и папиными земляками и еще живыми ровесниками побывали там в 1982-м, в 40-ю годовщину расстрела. Местные жители молча, с недоумением взирали на странную процессию чужаков в городских костюмах — столько евреев сразу они не видели, пожалуй, сорок лет, с тех пор как тех последний раз провели по улицам Купеля на расстрел, видимо, и не подозревали, что их так много осталось. Приезжие тоже с недоумением озирались вокруг, не узнавая родных мест.

«Вот там был твой дом, а здесь жил Арончик». — «Нет, мы жили возле пекарни, это на той улице, а Арончик напротив…»

— Где всё? Здесь же были мощеные улицы, фонари. Все заросло! — с тоской сказал мне бредущий рядом отставной полковник Гофман из Москвы, единственный, приехавший на родину в форме и с орденскими колодками в полгруди.

Среди буйных зарослей кустарника и высокой сорной травы были разбросаны, как попало, хаты и старые, некогда добротные дома, уже осевшие в землю почти по самые окна.

Раньше в центре располагалось местечко, а вокруг него — украинское село. Папа рассказывал, что жили дружно.

Сельская молодежь ходила в местечко на танцы, вместе гуляли за околицей села, вместе проводили демонстрации на октябрьские и майские. Апофеоз праздников разражался после положенных на 1 мая и 7 ноября демонстраций. Прошествовав мимо трибуны на базарной площади, праздничная колонна спускалась к пограничной реке Збруч, входила в нейтральные воды и оттуда скандировала враждебному берегу: «Сдох Пилсудский, сдох Пилсудский, сдох Пилсудский, сдох!», лишь после чего радостно расходилась по домам и компаниям, — это тоже сближало.

Теперь границ между местечком и селом не отличить — местечка нет. Папины земляки с трудом — по остаткам булыжного настила — отыскали место, где была даже базарная площадь.

Мы прошли мимо барачного вида сельрады, где когда-то располагалось правление еврейского колхоза, мимо покосившегося домика почты, откуда в 1930-м энкавэдэшники устроили бабке телефонный разговор с Нью-Йорком.

(Деда посадили, как сажали тогда всех евреев, требуя золото: стройкам первой сталинской пятилетки нужны были деньги — нынешние русские рэкетиры и рейдеры просто возродили старую традицию. Золота не было и не на что было купить.  «А что есть?» — спросили в НКВД бабку, пришедшую вызволять мужа. — «Доллары годятся?» — «Годятся — это ж валюта!». Братья деда и бабки давно уже были американцами. Органы обеспечили связь, приняли перевод – деда отпустили, Магнитка была построена.)

Из-за заборов свисали ветви с зелеными, огромными и удивительно вкусными знаменитыми (мне – по папиным рассказам) купельскими яблоками. Сентябрьское солнце палило с вышины, дорога, вся в тракторных шрамах, валялась в пыли, то и дело скатываясь на бок к канавам с непросыхающей грязью, улица вымерла — то ли спали, то ли «народ в поле», то ли затаились. Так мы дошли до кладбища.

Кладбище

Еврейское кладбище в Купеле красноречивее всяких рассказов. Вся история местечка и вся его судьба. Полтора гектара поваленных и тщательно разбитых каменных надгробий. Эффект домино. Были тут памятники прошлых веков с вычурными орнаментами, горельефными изображениями меноры и надписями на иврите, что казалось странным: откуда такие изыски в подольской глуши, куда до сих пор не дошли поезда (потом я узнал откуда: по еврейским понятиям, Купель не был дырой тогда, папа нашел даже книги на библейском иврите, отпечатанные в XVIII веке в купельской  типографии — одной из первых в России, евреи жили в этом местечке около 400 лет). Были предвоенные памятники — попроще, с эпитафиями на идише. Не было только уцелевших могил.

А на краю кладбища, где расстреливали, не было и могил. Все, что осталось, — каменные развалы, изъеденные червями осколки надгробий с надписями, где серый мох повторяет очертания еврейских букв, да деревья и кусты, оплетающие каменья корневищами.

Из ближайшей хаты вышла женщина, пригляделась, замахала руками и пошла к нам, высоко, по-мужски, переступая корни деревьев и остовы памятников. Худющая, темнолицая, в черном же бархатном жакете, какой имели обыкновение носить украинские крестьянки еще во времена моего детства, и, конечно же, в переднике поверх него.

Это была дочь сторожа еврейского кладбища. Все, что происходило здесь, происходило у нее на глазах.

Она выясняла, кто из нас чей, и рассказывала, как кого из них как  убивали.

Евреи стояли молча, иногда только переспрашивали, уточняя детали, — будто бы они были важны. Большинство из старых купельцев уже бывали здесь и, в общем, знали судьбу своих.

Судьба различалась только в зависимости от возраста и пола. Сначала расстреляли — здесь, на кладбище, — мужчин (в том числе мужей моих теток). Потом («Було якэсь еврейське свято», — сказала сторожиха. — «Да, — подтвердили ей, — как раз на Роше Шуне») в павильоне фотографа на базарной площади заперли и сожгли стариков с малыми детьми. А остальных погнали в район, в Волочиск.

Моя бабка Ривка, мои тетки, Ита и Двося, двое моих двоюродных братьев и две сестры, имен которых я, к стыду своему, не знаю, были в той скорбной колонне.

Отдельные евреи оставались в Купеле и после того.

Сторожиха вспоминала шестилетнего Шимека, который месяц или два прятался в картофельном поле возле кладбища, она оставляла там ему еду. Видимо, он побирался не только у нее – донесли.

Пришел сам начальник полиции с двумя полицаями, устроили охоту. Долго не могли попасть или так, куражились. Потом поймали, снесли голову выстрелом в упор.

Тут сторожиха впервые расплакалась.

— А кто полицаев навел? — спросил я.

Он посмотрела на меня с недоверчивым недоумением:

— Люды.

На украинском так говорят, когда имеют в виду не просто людей — больше: что-то вроде каhала — публику, общество.

— У нас, у Купели, — сказала эта украинская женщина с еврейского кладбища стертого с лица земли местечка, — жодэн нимэць нэ знычтожив жодного еврэя (ни один немец не уничтожил ни одного еврея).

И это была самая страшная правда о войне, которую я узнал в ту поездку.

 Люды

С немцами все ясно — к ним весь счет за Катастрофу, хотя даже Эйхман, главный строитель машины уничтожения, в дневниках (написанных, правда, в камере израильской тюрьмы) рассказывает, какой ужас он испытал, столкнувшись с результатами своей работы.

С немцев не смоется — это в генетической памяти. Мне режет ухо даже немецкая речь, хотя родственный немецкому идиш слушаю с умилением. А украинские песни и «спивать» люблю до сих пор. То есть несправедливость даже во мне самом.

Официальное раскаяние немцев принято к сведению, но прощения от большинства из нас им все равно не будет. А раскаяния от украинцев никто и не ждет – им как бы не за что.

Конечно, организатор и вдохновитель заслуживает большего осуждения, чем слепой исполнитель. Весь вопрос в том, насколько тот был слепым. А не вдохновенным, рьяным и радостным.

Им стоило только разрешить убивать — и они уже не забыли этого счастливого чувства.

Старики говорят, что до войны на Украине не было антисемитизма, а с окончанием войны он не иссяк, лишь распалился — миг торжества над жидами совершил психологический переворот, натура освободилась от гнета.

Тот начальник полиции, что после веселой игры в травлю зайца точным выстрелом снес голову шестилетнему Шимеку, был учителем в купельской школе, где училось, конечно же, много евреев.

Даже узнав об этом, я ни разу не представлял, кто из моих школьных учителей (я ведь тоже учился на Украине) мог бы выстрелить в меня. Если бы, конечно, им разрешили.

Те купельцы, что выросли рядом с евреями и наверняка знали идиш, с нетерпением ждали (и не пассивно ждали), когда уведут их добрых соседей к яме, чтобы можно было поживиться еврейским скарбом. Кому не досталось или показалось мало — стали грабить кладбище (ведь не немецкий гарнизон из нескольких тыловых солдат порушил все могилы!).

Сторожиха рассказывала, как ее отец умолял соседа не строить свинарник из еврейских надгробий — дюже большой грех. Тот не послушал. И все свиньи у него сдохли. Один из немногих случаев воздаяния за грех.

Второй связан с купельцем, украинцем, 22-летним командиром танкового взвода Героем Советского Союза Цезарем Малиновским. Когда освобождали Украину, его часть проходила рядом, и он заскочил в родное село. Здесь среди прочего узнал о судьбе купельских евреев и некоторые подробности. Была среди них и такая.

В колонне обреченных евреев, которых вели через Купель на расстрел, шел старый учитель математики украинской школы Векслер. Всю дорогу по центральной улице Векслера сопровождала одна из его недавних учениц, которой, видимо, не давалась математика, — плевала в лицо, швыряла комья грязи, осыпала ругательствами, бурно радовалась.

Когда Малиновскому рассказали об этом эпизоде, он нашел нелюбительницу математики, привязал к паре лошадей — и протащил на полном скаку по той же сельской улице до смерти. Купельские евреи считают его праведником, хотя Малиновский никого не спас — только воздал.

Были и те, кто спасали. Немного. Всю оккупацию украинская чета прятала у себя семью Шпизель – Мотла, его жену Этю и малолетних детей, Зяму и Срулика (старшие – Исаак и Барух – были на фронте). За две недели до освобождения Купеля «люды» донесли на них в полицию. Всех — и украинскую семью, и еврейскую – расстреляли. Успели.

В Купеле спаслась всего одна еврейская семья. Не вся.

Председателя еврейского колхоза Шулема Кравеца и двоих его детей прятал у себя крестьянин из соседнего села Чернява, близкий друг его отца.

Шулем Кравец сообщил и моему отцу о гибели его семьи. Эту желтую почтовую открытку я обнаружил сейчас на сайте kupel.net.

Один из спасенных – сын Шулема, Фима Кравец, — часто бывал у нас дома, папа его очень любил. Помню, сидели они у нас за столом в Каменец-Подольском, пили водку. Дело было, видимо, после ХХ съезда – праздновали переименование папиной газеты «Сталинський клыч» в «Радяньску Камъянеччину», о чем я своими малыми мозгами догадался, но чему папа с дядей Фимой радуются, не понимал, — в детском саду мы каждое утро маршировали в зале с поясными портретами Ленина и Сталина во всю стену, Сталин мне нравился больше – с мужественными усами, в красивой маршальской форме и множеством орденов. Даже чего-то сказал им по этому поводу под руку. Они смеялись.

Позже, когда я уже стал что-то соображать, папа рассказал мне Фимину историю. Всю оккупацию они просидели в яме. Когда вышли, Фиме было четыре года, и он не умел ходить.

Но вырос лихим парнем. Он учился на факультете психологии Киевского университета, на военной кафедре их готовили летчиками. После окончания Фима то ли служил офицером, то ли проходил воинские сборы, и во время подавления путча в Венгрии в 1956 году без всякого разрешения слетал туда через открытую границу посмотреть, что творится, — покружил над Будапештом и вернулся на базу. Как избежал трибунала – непонятно.

Фима (может быть, не без папиного влияния) стал журналистом, работал ответсеком в винницкой областной газете. Он рано умер – лет в сорок, от сердечного приступа – распространенная смерть для журналистов, особенно ответсеков, а может, сказалось детство в яме. Но все-таки выжил и прожил, хоть и недолго.

На том же сайте земляков kupel.net только сейчас, готовя этот пост, я прочитал показания Юзефы Кравец, матери Фимы, откуда узнал другие подробности из истории этой семьи.

Юзефа была украинкой, она осталась в Купеле и старших из своих четверых детей – 8-летнюю Соню и 7-летнюю Полю – оставила с собой. Но «люды» сообщили в полицию, что две еврейские девочки еще не зачищены – непорядок.

Юзефы не было дома когда их забрали и повели на расстрел. Всю дорогу девочки плакали и просили полицаев не убивать их, ведь мама у них не еврейка. Не помогло. Их привели к яме на краю еврейского кладбища. Они держались за руки.

— Дядя, как мы должны стоять, — спросила Соня.

Полицай не ответил, лишь подтолкнул прикладом к самому краю ямы. И выстрелил в голову. Падая, она увлекла в яму еще живую младшую сестренку. Закапывать живьем – это было распространенным развлечением купельских полицаев.

Кирпичный карьер

А как убивали мою бабку? Точно я не знаю. Там свидетелей не осталось.

Их погнали в райцентр, в Волочиск, за 23 километра от Купеля. Рассказывают, по дороге бабке с еще двумя женщинами удалось бежать. Но она вернулась в колонну — к дочерям и внукам. Все, так все.

(Похоже на бабку, она была женщиной самоотверженной. В 1920-м к ним в дом пришли петлюровцы, один из них замахнулся саблей на деда. Бабка подставила руку. Шрам на предплечье у нее остался на всю жизнь. Я знаю эту историю из папиной «Баллады о мамином шраме». В 1920-м он как раз родился.)

До Волочиска купельских евреев не довели. Не доходя до него было более удобное место: карьер кирпичного завода, вместительный котлован. Там их и расстреляли. Мою бабку Ривку, теток Иту и Двосю, двоюродных братьев и сестер, чьих имен не знаю даже я, в числе тысяч других, составивших шесть миллионов, — цифру, представить которую невозможно, если не различить среди них отдельных людей, родных тебе. Что я сейчас и стараюсь сделать.

Несколько дней на месте расстрела колыхалась земля – упавшие в котлован живыми пытались выбраться.

Они не прожили десяти дней, Дней трепета, когда сверху на их охладевшие трупы посыпались новые, теплые, – второй этап массового расстрела приурочили тоже к еврейскому празднику, в Йом Кипур. Там тоже были купельские евреи. На первый сбор, в Роша а-Шана, пришли не все – списков никаких не было. Добрые соседи-украинцы вылавливали их по укрытиям и приводили полицаев.

…У местных властей не хватило наглости, а может, рачительности возобновить на том карьере добычу глины для кирпичей. Тротуары могильными плитами с еврейских кладбищ надписями наружу мостили (папа рассказывал, как приехав после войны в командировку в какой-то их подольских райцентров, вынужден был каждый раз пробираться в исполком задами — чтобы не топтать надгробий). А карьер не тронули.

Когда мы с папой и братом приехали туда первый раз, в конце 70-х, он оставался заброшенным. Ни официального знака, ни следа. Бывший купелец по фамилии Горбатый собрал денег с земляков на памятник, да так и не смог добиться разрешения на установку. И сам построил довольно неказистый из местного кирпича и глины. (У брата, архитектора, перекосилось лицо, когда он увидел это сооружение.) Но хоть такой. Больше ничего не было над просевшим котлованом — в нем еще оставалось много места, не добили нас.

Опубликовано в сентябре 2012