Забыл уже, кто это написал — что воспитан полоской света из кабинета отца. Но это и про меня.

Не помню, чтобы он когда-нибудь меня воспитывал, поучал, наставлял. Помню только свет из его кабинета, стук его машинки, его, склонившегося над рукописями или книгами, роющегося в бумагах, читающего нам свежие стихи,  – с тех пор, как вообще себя помню. Потом оказалось: все, что я успел, сумел впитать от этого исходящего света, – это и есть я. Остальное – приобретенные на стороне слабости, недостатки и пустоты. То, что не успел.

Папа очень не хотел, чтобы я становился журналистом (в те времена – профессия неправильная до неприличия), а когда выяснилось – довольно, кстати, рано, — что уже стал, смирился, видимо, поняв и свою вину, и что выхода у меня не было рядом с ним, зараза проникает.

О том, что мой отец – еврейский поэт, я узнал довольно поздно, в 11 лет. Пришло письмо из Москвы: впервые после великого разгрома и гробового молчания составлялась антология советской еврейской поэзии на идиш, его туда включили, предложили написать автобиографию, я прочел – и ошалел. Почему скрывали? Мне тогда не стали объяснять.

Очевидно он был вундеркиндом. Читал с трех лет, с пяти – запоем, к школьному возрасту перечел всю местечковую библиотеку. В школу пошел сразу во второй класс. С десяти лет стал писать стихи, с двенадцати — печататься. После семилетки отправился в Одессу поступать в рабфак при пединституте. Его не брали – слишком мал. Он пошел за протекцией в областную еврейскую газету. Редактор, тоже поэт, послушал его стихи – и позвонил, куда надо, приняли. Через год рабфак ликвидировали, студентов перевели в Житомирский педтехникум. Первый же урок по литературе преподаватель открыл чтением папиного стихотворения, опубликованного в республиканской пионерской газете на идиш, не подозревая, что автор сидит в классе.

В годы учебы в Одесском пединституте его считали признанным поэтом, к нему благоволил Перец Маркиш, которого боготворили все студенты, а особенно студентки, его охотно печатали.

Но время уже нагоняло. За год до окончания института закрыли еврейское отделение, надо было переквалифицироваться в учителя русского языка. Русского он почти не знал. Рассказывал, что покупая газировку, колебался, как сказать: «Два стакана» или «Две стаканы», приходилось – привирал папа – говорить: «Дайте мне три стакана воды и один быстро заберите обратно».  Когда в 1938-м посадили маминого отца, она попросила его как мастера слова написать письмо Сталину. Папа, к ужасу маминой подруги-комсомолки, закончил его словами: «Помочь может только Ваше помешательство». Но к окончанию института был среди лучших студентов уже на русском отделении, ему предлагали поступать в аспирантуру. Гордо отказался – его ждала литературная карьера.

Проходя педпрактику в школе еврейского села на Днепропетровщине Сталиндорф, формировал свой первый поэтический сборник. Он его закончил к лету 1941-го.

Рукопись сборника, черновики, любимые книги сложил в металлический ящик и вместе со своим учеником – старшеклассником Борисом, закопал на школьном огороде. Борис оставался в селе для подпольной работы, обещал присмотреть и за ящиком те несколько недель-месяцев, пока продлится война. В Сталиндорфе почти никто не выжил.

В 1947-м, во время съезда писателей Украины, 27-летнему Хаиму Бейдеру, единственному из еврейских поэтов, устроили персональный творческий вечер. Самые известные еврейские писатели рекомендовали к печати его книгу. Он уже получил верстку. Но началась расправа над еврейской культурой. Набор рассыпали. Книга так и не вышла. Благодаря этому и папа выжил, и я появился на свет. После первой книги его бы приняли в Союз писателей – и он автоматом попал бы в списки на арест.

А так – включили в лист ожидания.

Когда днем, в папино отсутствие, к маме пришел «страховой агент», она все поняла. В эту ночь они топили печку папиными стихами.

У родителей были основания не говорить мне, что папа – еврейский поэт.

Его первая книга вышла только в 1979-м. Он назвал ее «Ханукес а-Байес» — «Новоселье».  Позднее было новоселье. Особенно, учитывая столь раннее и успешное начало.

Он жил в постоянном ощущении упущенного времени, и потому не давал себе роздыху совсем. Такой работоспособности, жажды работы и жажды знаний я не видел ни у кого.

Он словно пытался догнать уходящий поезд и даже задержать его в этом мире, повернуть обратно – не в прошлое, к нам.

Этот поезд был его родной идиш, Как он говорил на идише! Как говорил об идише! К каким только способам сохранения его и популяризации, ни прибегал. Написал букварь, учебник, делал кубики для детей, составлял детские книжки с пословицами и загадками на идиш, написал массу популярных статей о языке и  совершенно гениальную азбуку в стихах – не разрозненные стихи о буквах, как у Маршака, а смешную, озорную, увлекательную, ритмичную поэтическую  сказку, где мальчишка-хулиган, Аксель-Ваксель Аксельрат, попадает в нелепые ситуации, заставляющие его учить буквы.

Папа всегда занимался литературными исследованиями, но последние двадцать лет жизни целиком посвятил себя им, стихов почти не писал, но продолжал работать, что называется, с короткими перерывами на сон и еду.

Он обнаружил массу неизвестных документов о Шолом-Алейхеме, Менделе, Давиде Гофштейне, Ошере Шварцмане, других писателях, поэтах, ученых, актерах, художниках. Ему вообще везло на находки – был нюх. Его эрудиция в этой области поражала многих. Казалось, не было вещи, имеющей отношение к еврейской культуре на идиш (причем, это касалось не только литературы, но и, например, театра, лингвистики, истории местечек), которой бы он не знал.

Помню, в Нью-Йорке – папа уже был при смерти, не вставал, — позвонили из ИВО, ведущего института исследования идиша, спросили о ком-то – не могут найти в энциклопедиях. Папа выдал лекцию минут на десять – и уснул.

Не знаю, что он успел, чего нет. Рано судить. Судьба у идиша не столь прекрасна, сколь он желал, но – теперь я вижу – не столь безнадежна, как предрекали многие. Не знаю, какая в том папина заслуга. По крайней мере, он точно сделал для этого все. Но один человек не в силах остановить поезд. Разве что задержать. Пусть для этого приходится лечь на рельсы.

Предвидя уход, папа отказался от многих замыслов. Спешил рассказать о расстрелянной культуре. «Если я не успею, никто этого уже не узнает», — говорил мне почти с отчаянием.  Он   оставил после себя несколько книг. Я вряд ли смогу их издать – деньги надо было зарабатывать, а не тексты кропать. Однако луч света из папиного кабинета осветил мне только этот путь. Он был не к деньгам. Но, как писал другой поэт, «пока мне рот не забили глиной, из него раздаваться будет лишь благодарность».

Опубликовано: апрель 2012